Цитаты из книги «Священная книга оборотня»

Меня поразило выражение его лица. Не знаю, как объяснить. Как если бы человек много лет жил с зубной болью и привык не обращать на нее внимания, хоть боль мучила его каждый день.

– Александр, ты мне объясни, чтобы я поняла, что здесь делаю. Ты меня трахнуть хочешь или перевоспитать?
– Пытаешься меня шокировать? Зря ты. Я знаю, под твоим напускным цинизмом скрывается чистая ранимая душа.

Кому-то может показаться, что жить в России и называться А Хули – довольно грустная судьба. Примерно как жить в Америке и зваться Whatze Phuck. Да, имя окрашивает мою жизнь в угрюмые тона, и какой-нибудь из внутренних голосов всегда готов спросить – а х… ты ждала от жизни, А Хули? Но это, как я уже сказала, самая мелкая из моих забот, даже не забота, поскольку работаю я под псевдонимом, а скорее что-то юмористическое – правда, из области черного юмора.

Летом здесь красиво. Поставишь Земфиру, смотришь и слушаешь: «До свиданья, мой любимый город… я почти попала в хроники твои…». Хроник – это кто, алкоголик или торчок?

После совокупления всякое животное печально, – говорили древние римляне. Кроме лисы, добавила бы я. И кроме женщины. Теперь я это точно знала.

Элита здесь делится на две ветви, которые называют «х*й сосаети» (искаженное «high society» — высшее общество) и «аппарат» (искаженное «upper rat» — верхняя крыса). «Х*й сосаети» – это бизнес-коммьюнити, пресмыкающееся перед властью, способной закрыть любой бизнес в любой момент, поскольку бизнес здесь неотделим от воровства. А «аппарат» – это власть, которая кормится откатом, получаемым с бизнеса. Выходит, что первые дают воровать вторым за то, что вторые дают воровать первым. Только подумай о людях, сумевших построиться в это завораживающее каре среди чистого поля. При этом четкой границы между двумя ветвями власти нет – одна плавно перетекает в другую, образуя огромную жирную крысу, поглощенную жадным самообслуживанием.

– А что это вообще такое?
– В каком смысле?
– Ну, у каждого места есть свое предназначение. Что это за помещение?
– Я помещений не люблю, – сказала я. – Мне не нравится, когда меня помещают.

— А как правильно пишется — «ги-е-некологическая» или «ги-некологическая»?
— Гинекологическая.
— Тьфу ты. Тогда все сходится. А я думал, там «е» после «и».
— Это потому что ты подсознательно считаешь женщин гиенами.

– Хорошо. Ясно ли вам, что страдание и есть та материя, из которой создан мир?
– Почему?
– Это можно объяснить только на примере.
– Ну давай на примере.
– Вы знаете историю про барона Мюнхгаузена, который поднял себя за волосы из болота?
– Знаю, – сказал шофер. – В кино даже видел.
– Реальность этого мира имеет под собой похожие основания. Только надо представить себе, что Мюнхгаузен висит в полной пустоте, изо всех сил сжимая себя за яйца, и кричит от невыносимой боли. С одной стороны, его вроде бы жалко. С другой стороны, пикантность его положения в том, что стоит ему отпустить свои яйца, и он сразу же исчезнет, ибо по своей природе он есть просто сосуд боли с седой косичкой, и если исчезнет боль, исчезнет он сам.
…–И что же твой Мюнхгаузен, боится отпустить свои яйца?
– Я же говорю, тогда он исчезнет.
– Так, может, лучше ему исчезнуть? На фиг нужна такая жизнь?
– Верное замечание. Именно поэтому и существует общественный договор.
– Общественный договор? Какой общественный договор?
– Каждый отдельный Мюнхгаузен может решиться отпустить свои яйца, но… Но когда шесть миллиардов Мюнхгаузенов крест-накрест держат за яйца друг друга, миру ничего не угрожает.
– Почему?
– Да очень просто. Сам себя Мюнхгаузен может и отпустить, как вы правильно заметили. Но чем больней ему сделает кто-то другой, тем больнее он сделает тем двум, кого держит сам. И так шесть миллиардов раз. Понимаете?
– Тьфу ты, – сплюнул он, – такое только баба придумать может.
– И снова с вами не соглашусь, – сказала я. – Это предельно мужская картина мироздания. Я бы даже сказала, шовинистическая. Женщине просто нет в ней места.
– Почему?
– Потому что у женщины нет яиц.

Часто мужчина думает: вот ходит по весеннему городу девушка-цветок, улыбается во все стороны и сама не осознает, до чего же она хороша. Такая мысль естественным образом превращается в намерение приобрести эту не осознающую себя красоту значительно ниже ее рыночной стоимости.
Ничего не бывает наивней. Мужчина, значит, осознает, а сама девушка-цветок — нет? Это как если бы колхозник из Николаева, продавший корову и приехавший в Москву покупать старые «Жигули», проходил мимо салона «Порше», увидел в окне молоденького продавца и подумал: «Он ведь такой зеленый… Вдруг поверит, что этот оранжевый «Бок-стер» дешевле «Жигулей», раз у него всего две двери? Можно попробовать поговорить, пока он один в зале…»
Такой мужчина, конечно, очень смешон, и шансов у него никаких. Но не все так мрачно. Для колхозника из Николаева есть плохая новость и хорошая новость.
1) плохая новость такая — ему ничего не купить ниже рыночной стоимости. Все просчитано, все схвачено, все выверено. Оставь надежду всяк сюда входящий.
2) хорошая новость такая — эта рыночная стоимость значительно ниже, чем ему представляется в его гормональном угаре, помноженном на комплекс неполноценности и недоверие к успеху.

Неподалёку уже долгое время пела флейта – о том самом, что было у меня на сердце. Что когда-то в детстве мы жили в огромном доме и играли в волшебные игры. А потом так заигрались, что сами поверили в свои выдумки – пошли понарошку играть среди кукол и заблудились, и теперь никакая сила не вернёт нас домой, если мы сами не вспомним, что играем. А вспомнить про это почти невозможно, такой завораживающей и страшной оказалась игра…

Секретные документы вызывали у меня отвращение ещё с советских времён: никакой пользы, а проблем может быть выше крыши, даже если она фээсбэшная.

В любом случае «дурманить» и «искажать» – это слишком оценочный язык, который переводит вопрос в эмоциональную плоскость и не даёт понять сущность дела.

Если я кидаю во сне дротики, это не значит, что я не отдаю себе отчета в символическом значении происходящего. Или, тем более, что я его отдаю. Я все эти отчеты давно сдала на вечное хранение, так пыли меньше.