Лира, прочь!
Я песню спел!
Тихо песни отзвучали.
Словно призраки печали,
Утонули в светлой дали!
Лира, прочь!
Я песню спел!
Я когда-то пел под кленом,
Пел в лесу темно-зеленом,
Я был счастлив, юн и смел.
А теперь я петь бессилен,
Слёзы горло мне сдавили,
Молча я бреду к могиле!
Лира, прочь!
Я песню спел…
Цитаты из книги «Мартин Иден»
Устав от вечных упований,
Устав от радостных пиров,
Не зная страхов и желаний,
Благословляем мы богов,
За то, что сердце в человеке
Не вечно будет трепетать,
За то, что все вольются реки
Когда-нибудь в морскую гладь.
Глаз не спускаю с весов, стараюсь взвесить твою любовь и понять, что она такое.
Ее идеалом мужской красоты была до сих пор элегантная стройность.
Мартин был упоен своей победой, до такой степени упоен, что, вспомнив о пятнадцати долларах, которые ему должен был «Шершень» за «Пери и жемчуг», решил незамедлительно взыскать и этот долг. Но в редакции «Шершня» сидели какие-то гладко выбритые молодые люди, сущие разбойники, которые, видно, привыкли грабить всех и каждого, в том числе и друг друга. Мартин, правда, успел поломать кое-что из мебели, но в конце концов редактор (в студенческие годы бравший призы по атлетике) с помощью управляющего делами, агента по сбору объявлений и швейцара выставил Мартина за дверь и даже помог ему очень быстро спуститься с лестницы.
– Заходите, мистер Иден, всегда рады вас видеть! – весело кричали ему вдогонку.
Мартин поднялся с земли, тоже улыбаясь.
– Фу, – пробормотал он. – Ну и молодцы, ребята!
В ответ снова послышался хохот.
– Нужно вам сказать, мистер Иден, – сказал редактор «Шершня», – что для поэта вы недурно умеете постоять за себя. А знаете что, не выпить ли нам в честь этого? Разумеется, не в честь поврежденной шеи, а в честь нашего знакомства.
– Я побежден – стало быть, надо соглашаться, – ответил Мартин.
Любите красоту ради нее самой.
Он искал любви всю свою жизнь. Его природа жаждала любви. Это было органической потребностью его существа. Но жил он без любви, и душа его все больше и больше ожесточалась в одиночестве.
Наблюдая летящих птиц, он часто размышлял над механизмом их полета; но он никогда не обобщал этого явления и не думал о механизме полета вообще и о том процессе развития, который привел к появлению живых летающих существ. Он даже и не подозревал о существовании такого процесса. Что птицы могли «стать», не приходило ему в голову. Они «были» — вот и все, уж так случилось. И как обстояло дело с птицами, так обстояло и со всем остальным.
Все связано в мире, от самой далекой звезды в небесных просторах и до мельчайшей крупицы песка под ногой человека.
— Это нечестно! — вскричала Руфь. — Я так и знала, что вы сведете весь разговор к шутке.
— Но согласитесь, что шутка остроумна!
Разум не должен вмешиваться в любовные дела.
Ты хотел создавать красоту, а сам ничего не знал о природе красоты. Ты хотел писать о жизни, а сам не имел понятия о ее сущности. Ты хотел писать о мире, а мир был для тебя китайской головоломкой; и что бы ты ни писал, ты бы только лишний раз расписался в своем невежестве.
Теперь вселенная предстала перед ним как единое целое, и он странствовал по ее закоулкам, тупикам и дебрям не как заблудившийся путник, сквозь таинственную чащу продирающийся к неведомой цели, а как опытный путешественник-наблюдатель, старающийся ничего не упустить из виду и все заносящий на карту. И чем больше он узнавал, тем больше восхищался миром и своей собственной жизнью в этом мире.
Об одном прошу: люби меня и верь в любовь.
Наверно, есть в нём какая-то злая сила, иначе откуда у него эта власть над ней.
Вы так молоды, Мартин, мой мальчик, так молоды. Вы взлетите высоко, но у вас тончайшие крылья, а узор на них — прекраснейшая пыльца. Не опалите их.
Мысли так и кипят во мне, ждут воплощения в стихах, в прозе, в статьях.
Известно ведь, когда преподносишь человеку его же собственные мысли, да еще и принаряженные, это ему лестно.
Часы, которые он проводил подле Руфи, будили то надежду, то сомнения и одинаково сводили с ума.
И при этом было ясно как день, что он ее любит, и она радовалась доказательствам его любви – сиянью глаз, излучающих нежность, дрожи рук, неизменному жарко вспыхивающему под загаром румянцу. Она пошла даже дальше, – робко поощряла его, но так деликатно, что он и не подозревал об этом, да Руфь и сама едва ли подозревала, ведь это получалось само собой. Она трепетала при виде этих доказательств своего женского могущества и, как истинная дочь Евы, с наслаждением, играючи, его мучила.