Цитаты из книги «Момент истины. В августе сорок четвертого»

В это мгновение Сталину снова пришло на ум его проницательное историческое предупреждение, что подрывных действий всего нескольких шпионов достаточно для того, чтобы проиграть крупнейшее сражение. И еще ему вспомнилось теперь другое мудрое изречение, которое он неоднократно высказывал окружающим: из всех возможных экономии самая дорогостоящая и опасная для государства — это экономия на борьбе со шпионажем. Неужели все-таки экономят?.. Или недооценивают опасность?…

О появлении Егорова на передовой в генеральской форме не могло быть и речи. Чтобы не привлекать внимания, он еще по дороге в машине надел на эту самую гимнастерку даже не капитанские, как предлагал Алехин, а лейтенантские погоны своего адъютанта и затем в течение суток исправно играл роль младшего офицера: строго по уставу отвечал всем, кто был «старше» его по званию, таскал за Таманцевым вещмешок с дисками от пулемета и продуктами, проворно вставал, когда к нему обращался Алехин или командир батальона, на участке которого должны были тропить в ту ночь немецкие агенты — два действующих и один бывший. Таманцев же так вошел в образ, что покрикивал на генерала как на подчиненного.
Все тогда получилось как нельзя лучше, в памяти же Алехина остался маленький курьезный эпизод. Вечером командир батальона, совсем юный капитан, когда Егоров вышел из блиндажа, с язвительной улыбкой заметил:
— Такой молодой — всего пятьдесят лет! — и уже лейтенант! Что же с ним будет к шестидесяти?.. Наверняка старшего получит!..

Про трупы я, понятно, и слова не сказал. А лозунг тогда, промежду прочим, везде был, да и команда нам: «Уничтожай немецких шпионов и диверсантов!» Сколько мы их перестреляли… Пока не поумнели. А теперь вот попробуй хоть одного взять неживым, да с тебя три шкуры снимут и в личное дело подошьют.
Просвещая Фомченко и Лужнова, я, чтобы они не отвлекались, одновременно продолжал наблюдать. Я говорил, то и дело поглядывая в окно, а они смотрели мне в рот глазами девять на двенадцать.

Я видел ее через неделю на следствии: абсолютно осмысленный, холодный взгляд, поджатые губы, гордая осанка, во всем облике — презрение и ненависть. Она категорически отказалась отвечать на вопросы, молчала до самого конца, однако, уличенная показаниями радиста и вещественными доказательствами, была осуждена и расстреляна.
Женщина, помешавшаяся после гибели на фронте двух сыновей, — это была отличная оригинальная маска с использованием и эксплуатацией великого, присущего всем нормальным людям чувства — любви к матери. «Ивашева» действовала на узловых станциях в наших оперативных тылах ровно четыре недели. Страшно даже подумать, сколькими жизнями заплатила армия за этот месяц ее шпионской деятельности…

И тут меня как в голову ударило — ведь мне сегодня двадцать пять лет!
Веселенький день рождения, нечего сказать… Сидишь в пыли на верхотуре, блохи тебя жрут, как бобика, а тебе и покусать в охотку нечего. И не зря ли сидишь, вот главное…
Да, четверть века — не семечки, можно сказать, половина жизни. Тут время и бабки подбить — кто ты есть и чего стоишь?..
Говорят, люди обычно довольны собой, но недовольны своим положением. А у меня наоборот. Мне нравится мое дело и должность вполне устраивает. И риск по душе: тут кто кого упредил, тот и жив… Ценят меня, и наград не меньше, чем у офицера на передовой, чего же мне не хватает, чего?!
Сам понимаю: чердак слабо мебелирован — извилины мелковаты… Культуры не хватает, знаний кое-каких… Что ж, как говорит Эн Фэ, это дело наживное…

В который уж раз мне снилась мать.
Я не знал, где ее могила и вообще похоронена ли она по-человечески. Фотографии ее у меня не было, и наяву я почему-то никак не мог представить ее себе отчетливо. Во сне же она являлась мне довольно часто, я видел ее явственно, со всеми морщинками и крохотным шрамом на верхней губе. Более всего мне хотелось, чтобы она улыбнулась, но она только плакала. Маленькая, худенькая, беспомощно всхлипывая, вытирала слезы платком и снова плакала. Совсем как в порту, когда еще мальчишкой, салагой я уходил надолго в плавание, или в последний раз на вокзале, перед войной, когда, отгуляв отпуск, я возвращался на границу.
От нашей хибары в Новороссийске не уцелело и фундамента, от матери — страшно подумать — не осталось ни могилы, ни фотокарточки, ничего… Жизнь у нее была безрадостная, одинокая, и со мной она хлебнула… Как я теперь ее жалел и как мне ее не хватало…
Со снами мне чертовски не везло. Мать, выматывая из меня душу, непременно плакала, а Лешку Басоса — он снился мне последние недели не раз — обязательно пытали. Его истязали у меня на глазах, я видел и не мог ничего поделать, даже пальцем пошевелить не мог, будто был парализован или вообще не существовал.
Мать и Лешка представлялись мне отчетливо, а вот тех, кто его мучал, я, как ни старался, не мог разглядеть: одни расплывчатые фигуры, словно без лиц и в неопределенном обмундировании. Сколько ни напрягаешься, а зацепиться не за что: ни словесного портрета, ни примет и вообще ничего отчетливого, конкретного… Тяжелые, кошмарные это сны — просыпаешься измученный, будто тебя выпотрошили.

Как бы худо ни шло дело, <...> никогда не подавай виду. Особенно посторонним. Держись бодро-весело. Тебе волком выть хочется, а ты: ля-ля, ля-ля — мол, жизнь прекрасна и удивительна!

Я отметил, что одета Юлия бедно и лицо у нее нерадостное, но даже издалека можно было без труда разглядеть, что она красивая, складненькая и богата женственностью или еще чем-то, как это там называется, из-за чего женщины нравятся мужчинам.
Ее дочка — занятная пацаночка, веселая и очень подвижная — играла возле дверей хатенки, что-то распевала и ежеминутно почесывалась, что, впрочем, ничуть не портило ей настроения. Уж если блохи жрали нас здесь, на чердаке, представляю, как они свирепствовали там: в хатах с земляными полами их обычно полным-полно.