Он подхватил с пола один из альбомов и стал рывками переворачивать листы. — Какой мир загадили, — говорил он — Какой мир! Ты посмотри, какой мир!..
Гай глядел ему через руку. В этом альбоме не было никаких ужасов, просто пейзажи разных мест, удивительной красоты и четкости цветные фотографии — синие бухты, окаймленные пышной зеленью, ослепительной белизны города над морем, водопад в горном ущелье, какая-то великолепная автострада и поток разноцветных автомобилей на ней, и какие-то древние замки, и снежные вершины над облаками, и кто-то весело мчится по снежному склону горы на лыжах, и смеющиеся девушки играют в морском прибое…
— Где это все теперь? — говорил Максим. — Куда вы все это девали, проклятые дети проклятых отцов? Разгромили, изгадили, разменяли на железо… Эх, вы… человечки…
Цитаты Аркадий и Борис Стругацкие
«Дзанн, дзззанн, дззан…»
— Они сидели под ливнем смерти и слушали очаровательную музыку, — сказал Юрковский. — Слушайте, нельзя ли выключить этот проклятый трезвон? Я не привык умирать в таких условиях.
«Дзанн, дзззанн, дззан…»
Так мне и надо, тунеядцу. Все работают как люди. Капитан летает… Атос ловит блох на голубых звёздах… Лин, счастливчик, лечит коров… Ну за что мне такое? Почему я, честный работящий человек, должен чувствовать себя тунеядцем?» Он брёл по тропинке и думал, как хорошо было в ту ночь, когда он нащупал-таки решение проблемы Чеботарева и поднял с постели Лиду и заставил всё проверить, и, когда всё оказалось правильным, она даже поцеловала его в щеку… Поль потрогал щеку и вздохнул. Здорово было бы сейчас зарыться в какую-нибудь ха-арошую проблему вроде теоремы Ферма!.. Но в голове лишь звенящая пустота и только какой-то идиотский голос твердит: «Извлечём из чего-нибудь квадратный корень…»
— Так вот, великие писатели тоже всегда брюзжат. Это их нормальное состояние, потому что они — это больная совесть общества, о которой само общество, может быть, даже и не подозревает. А поскольку символом общества являешься в данном случае ты, тебе в первую очередь и накидают банок… — Изя хихикнул. — Воображаю, как они расправятся с твоим Румером!
Гейгер пожал плечом.
— Конечно, если у Румера есть недостатки, настоящий писатель обязан их изобразить. На то он и писатель, чтобы врачевать язвы.
— Сроду писатели не врачевали никаких язв, — возразил Изя. — Больная совесть просто болит, и все…
— Не тяни, маленький негодяй! — произнес Арамис, по-прежнему не оборачиваясь.
— Да, я маленький, — с достоинством произнес Ятуркенженсирхив. — Но я вот уже три года как годяй.
А Изя стоял, расставив ноги в тюремных башмаках, небритый, грязный, расхлюстанный, рубашка из штанов вылезла, на ширинке не хватало пуговиц, – стоял во всей своей красе, такой же, как всегда, нисколечко не изменившийся, – и разглагольствовал, и поучал.
— Ятуркенженсирхив! <...> Ты читаешь мои мысли, как книгу, старый предатель. Скажи им!
— Я вовсе не предатель, — с достоинством произнес бывший шпион, которого носят с собой. — Я просто перешёл на сторону сильных и справедливых.
— Я еще вот чего никак в толк не возьму, — сказала вдруг левая голова Двуглавого Юла. — Почему это Богомол Панда описал вас как какое-то колесо с хвостами?
— Это как раз совершенно ясно. Запас слов у него был очень невелик, воображение куцее, человека он никогда не видел… даже вас, не так ли, почтенный Юл?
— Да, — согласился Двуглавый Юл. — Его прикончили лет за триста до меня.
А спорите вы впустую. Данных ни у того ни у другого нет, а потому оба постоянно ссылаетесь на фундаментальнейшую теорему «Ей-богу, так!»
Впереди был тупик, и в тупике были две двери — последние. Надпись на левой двери гласила с вызовом: «Для смелых». Надпись на правой двери снисходительно ухмылялась: «Для не очень».
Андрей Т. сдвинул брови и погрузился в самоанализ.
Деточка, да я бы с твоим бюстом горя бы не знал!…
Первое: вступление человечествa нa путь эволюции второго порядкa ознaчaет прaктически преврaщение хомо сaпиенсa в Стрaнникa.
Второе: скорее всего, дaлеко не кaждый хомо сaпиенс пригоден для тaкого преврaщения.
Резюме:
— человечество будет рaзделено нa две нерaвные чaсти;
— человечество будет рaзделено нa две нерaвные чaсти по неизвестному нaм пaрaметру;
— человечество будет рaзделено нa две нерaвные чaсти по неизвестному нaм пaрaметру, причем меньшaя чaсть форсировaнно и нaвсегдa обгонит большую;
— человечество будет рaзделено нa две нерaвные чaсти по неизвестному нaм пaрaметру, меньшaя чaсть его форсировaнно и нaвсегдa обгонит большую, и свершится это волею и искусством сверхцивилизaции, решительно человечеству чуждой.
Душный мир. Неблагоприятный, болезненный мир. Весь он какой-то неуютный и тоскливый, как то казенное помещение, где люди со светлыми пуговицами и плохими зубами вдруг ни с того, ни с сего принялись вопить, надсаживаясь до хрипа, и Гай, такой симпатичный, красивый парень, совершенно неожиданно принялся избивать в кровь рыжебородого Зефа, а тот даже не сопротивлялся… Неблагополучный мир… Радиоактивная река, нелепый железный дракон, грязный воздух и неопрятные пассажиры в неуклюжей трехэтажной металлической коробке на колесах, испускающей сизые угарные дымы… и еще одна дикая сцена — в вагоне, когда какие-то грубые, воняющие почему-то сивушными маслами люди довели хохотом и жестами до слез пожилую женщину, и никто за нее не заступился, вагон набит битком, но все смотрят в сторону, и только Гай вдруг вскочил, бледный от злости, а может быть от страха, и что-то крикнул им, и они убрались… Очень много злости, очень много страха, очень много раздражения… Они все здесь раздражены и подавлены, то раздражены, то подавлены. Гай, явно же добрый симпатичный человек, иногда вдруг приходил в необъяснимую ярость, принимался бешено ссориться с соседями по купе, глядел на меня зверем, а потом так же внезапно впадал в глубокую прострацию. И все в вагоне вели себя не лучше. Часами они сидели и лежали вполне мирно, негромко беседуя, даже пересмеиваясь, и вдруг кто-нибудь начинал сварливо ворчать на соседа, сосед нервно огрызался, окружающие вместо того, чтобы успокоить их, ввязывались в ссору, скандал ширился, захватывал весь вагон, и вот уже все орут друг на друга, грозятся, толкаются, и кто-то лезет через головы, размахивая кулаками, и кого-то держат за шиворот, во весь голос плачут детишки, им раздраженно обрывают уши, а потом все постепенно стихает, все дуются друг на друга, разговаривают нехотя, отворачиваются…
Это было самое большое и самое страшное открытие из всех, которые Максим сделал на своем обитаемом острове.
Излучение башен предназначалось не для выродков. Оно действовало на нервную систему каждого человеческого существа этой планеты. Физиологический механизм воздействия известен не был, но суть этого воздействия сводилась к тому, что мозг облучаемого терял способность к критическому анализу действительности. Человек мыслящий превращался в человека верующего, причем верующего исступленно, фанатически, вопреки бьющей в глаза реальности. Человеку, находящемуся в поле излучения, можно было самыми элементарными средствами внушить все, что угодно, и он принимал внушаемое как светлую и единственную истину и готов был жить для нее, страдать за нее, умирать за нее.
А поле было всегда. Незаметное, вездесущее, всепроникающее. Его непрерывно излучала гигантская сеть башен, опутывающая страну. Гигантским пылесосом оно вытягивало из десятков миллионов душ всякое сомнение по поводу того, что кричали газеты, брошюры, радио, телевидение, что твердили учителя в школах и офицеры в казармах, что сверкало неоном поперек улиц, что провозглашалось с амвонов церквей. Неизвестные Отцы направляли волю и энергию миллионных масс, куда им заблагорассудится. Они могли заставить и заставляли массы обожать себя; могли возбуждать и возбуждали неутолимую ненависть к врагам внешним и внутренним; они могли бы при желании направить миллионы под пушки и пулеметы, и миллионы пошли бы умирать с восторгом; они могли бы заставить миллионы убивать друг друга во имя чего угодно; они могли бы, возникни у них такой каприз, вызвать массовую эпидемию самоубийств… Они могли все.
— А как твои дела? — неожиданно спросил Дауге.
— Какие дела?
— С твоей ашхабадской учительницей.
Быков сразу насупился и поскучнел.
— Так себе, — грустно сказал он. — Встречаемся…
— Ах вот что! Встречаетесь. Ну, и?..
— Ничего.
— Предложение делал?
— Делал.
— Отказала?
— Нет. Сказала, что подумает.
— Как давно это было?
— Полгода назад.
— И?
— Что — «и»? Ничего больше не было.
— То есть ты положительный дурак, Алексей, извини, ради бога.
Быков вздохнул. Дауге глядел на него с откровенной насмешкой.
— Поразительно! — сказал он. — Человеку тридцать с лишним лет. Любит красивую женщину и встречается с нею вот уже семь лет…
— Пять.
— Хорошо, пусть будет пять. На пятый год объясняется с ней. Заметьте, она терпеливо ждала пять лет, эта несчастная женщина…
— Не надо, Григорий, — морщась, сказал Быков.
— Минутку! После того, как она из скромности или из маленькой мести сказала, что подумает…
— Довольно!
Дауге вздохнул и развел руками.
— Ты же сам виноват, Алексей! Твой способ ухаживания похож на издевательство. Что она о тебе подумает? Тюфяк!
Быков уныло молчал. Потом сказал с надеждой:
— Когда вернемся…
Дауге хихикнул:
— Эх ты, покоритель… виноват, специалист по пустыням!
«Когда вернемся»!.. Иди спать, видеть тебя не могу!
— Совсем старик стал. Лет сто назад или, скажем, при Гонзасте за такой спуск меня лишили бы диплома, будьте уверены, Александр Иванович. Раньше я левитировал, как Зекс. А теперь, простите, не могу вывести растительность на ушах. Это так неопрятно… Но если нет таланта? Огромное количество соблазнов вокруг, всевозможные степени, звания, лауреатские премии, а таланта нет! У нас многие обрастают к старости. Корифеев это, конечно, не касается. Жиан Жиакомо, Кристобаль Хунта, Джузеппе Бальзамо или, скажем, товарищ Киврин Фёдор Симеонович… Никаких следов растительности! Ни-ка-ких! Гладкая кожа, изящество, стройность…
— Позвольте, вы сказали, Джузеппе Бальзамо? Но это то же самое, что граф Калиостро! А по Толстому, граф был жирен и очень неприятен на вид…
— Вы просто не в курсе дела, Александр Иванович. Граф Калиостро — это совсем не то же самое, что великий Бальзамо. Это… как бы вам сказать… Это не очень удачная его копия. Бальзамо в юности сматрицировал себя. Он был необычайно, необычайно талантлив, но вы знаете, как это делается в молодости… Побыстрее, посмешнее — тяп— ляп, и так сойдёт… Да— с… Никогда не говорите, что Бальзамо и Калиостро — это одно и то же. Может получиться неловко.
— Я, конечно, не специалист. Но… Простите за нескромный вопрос, но при чём здесь диван? Кому он понадобился? А может быть, вам было бы удобнее… через… Тут перед вами приходил один товарищ, так он воспользовался.
— И— и, батенька, так это же был Кристобаль Хунта! Что ему – просочиться через канализацию на десяток лье… Мы попроще… Диван он с собой взял или трансгрессировал?
— Н— не знаю. Дело— то в том, что он тоже опоздал.
— Опоздал? Он? Невероятно… Впрочем, разве можем мы с вами об этом судить?
— Однако, — подумал я вслух. — Не просочиться бы в канализацию!..
Единого закона для всех нет и быть не может. Нет единого закона для эксплуататора и эксплуатируемого.
Думайте. Вы, бедные и слабые, вам говорю: думайте! А сейчас идите.
Дезинформацией занимаетесь, общественными старичками бросаетесь!
— Очеловечивать их будете? — вкрадчиво осведомилась Сельма.
Андрей через силу ухмыльнулся.
— Это уж как придется, — сказал он. — Может быть, действительно придется очеловечивать. Эксперимент есть Эксперимент.