— Но товарищ Драганов! — Миша не желал ничего понимать. — Я клянусь, что ничего не было, нельзя же признавать, это значит ввести в заблуждение… ведь она про кого угодно так скажет…
— Но она сказала про тебя, — уже без всякой снисходительности припечатал Драганов. — И заявление у меня лежит на тебя. И она повторила при свидетелях. Пойми, это совершенно не важно, виноват ты или нет. Когда-нибудь ты это поймешь. Считай, что это входит в обязательные требования. Что когда-нибудь любой должен оказаться виноват и с готовностью принять. Тебе ясно? Ты же не будешь прятаться, когда тебя призовут? Вот, считай, что тебя призвали. Каждый должен быть готов убить врага, когда это надо и прикрыть собой командира, если надо, и заткнуть пробоину своим телом, если надо. И сейчас тебе надо сказать: виноват, я ужасно виноват. Это каждый должен уметь делать, и ты плохой комсомолец, если не умеешь. А приставал ты там, не приставал… Теперь понятно тебе?
Цитаты Дмитрий Быков
Удивительное дело, самый жаркий сторонник подозрителен, потому что, наверное, есть зачем лукавить, — а скептика не тронет никто, он ЧЕСТНЫЙ. В их логике надо быть честным. В уме, таланте, даже и доброте всегда подозревается притворство, а плохой — значит подлинный, плохие в безопасности. Но спасут ли плохие, когда придется?
Война выручала Николая Первого, Александра Второго, война должна была спасти империю. И никогда не спасала, ибо ни одной проблемы не решала, а загоняла вглубь. Кровопускание было некогда любимым методом лечения, это называлось «бросить кровь»; оно и в самом деле могло спасти от апоплексии, но больше ни от чего. Война была замечательным способом маскировать пороки под добродетели. Война отмывала, переводила в разряд подвига что угодно — и глупость, и подлость, и кровожадность; на войне нужно было всё, что в мирной жизни не имеет смысла. И потому все они, ничего не умеющие, страстно мечтали о войне — истинной катастрофе для тех, кто знал и любил свое дело. Но у этих-то, у неумеющих, никакого дела не было, они делали чужое, и потому в них копилась злоба, а единственным выходом для злобы была война. На войне не надо искать виноватых — виноватые были назначены; на войне желать жить было изменой, и те, кому было чем дорожить, объявлялись предателями.
… ведь мы люди модерна, мы бежим от предписанных эмоций. Когда кто-то из друзей умирает, мы испытываем досаду от потери ценного кадра, но и только; когда умираем мы, мы бессмертны в делах; бессмысленно разводить сопли по поводу биологии, кроме биологии ничего нет. Литература есть сумма приемов, любовь есть сумма потребностей, общество есть сумма свободных индивидуумов, все прочее от лукавого, которого тоже нет.
Боря ничему уже не удивлялся, но этому удивился.
— Вы хотите, чтобы я вытащил из нее недостающие свидетельские показания?
Горелов мог возражать, заотнекиваться, но он был честный малый.
— Почему же нет, — сказал он.
— Разве он недостаточно изобличен? — спросил Боря. — Ведь уже сидит, может и дальше сидеть.
— Нет, этого нельзя. Мы не можем посадить человека несправедливо. Все должно быть справедливо.
— То есть на него надо изготовить показания?
— Почему изготовить? Скажем так, добыть. Цель всякой психотерапии заключается в том, чтобы виновный сам объяснил вину. Сам отыскал ее. Если пациент живет с неявным чувством вины, наш долг — найти ее источник.
— А если пациент не виноват?
— Смешно, — сказал Горелов. — Мы же с вами модернисты. Вина — ключевое понятие модерна. Невиноватых нет. Состояние вины — самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим.
Здесь даунизм выбран добровольно, в результате проб и ошибок. Попробовали высший порядок, не пошло, неинтересно, — это как любера вести в кино на Антониони. Он посмотрит и опять выберет качалово, мочилово, групповое кричалово на стадионе, насилово в подъезде… В результате для отвлечения от смерти и прочей экзестенциальной проблематики выбран простейший вариант. Пункт а: произвольно делим всех на земщину и опричнину. Пункт б: опричнина ***ет земщину. Жестоко, с наслаждением, с надрывом, с полным забвением приличий. Критерий выбора произволен: это могут быть, допустим, бояре и дворяне, а могут русские и евреи, буржуи и пролетарии, коммунисты и беспартийные…
Ни православие, ни коммунизм, ни любая другая идеология не заменят людям умение жить вместе, жить не той грубой, грязной, бессмысленной жизнью, к которой они привыкли, — но ежедневно творить себя и других заново. Будущее России — не в духовных скрепах, не в возвращении к традиционным ценностям, столь же искусственным, как и новаторские способы жизнеустроения вроде слепцовской коммуны; жизнь должна наполняться живым интересом к человеку и заботой о нем, жизнь состоит из игры, творчества, праздника, роста — а не из отбывания повинностей.
Чтобы общество оправдало любой террор, ему достаточно несколько месяцев бесконтрольной свободы — и всякий, кто дает эту свободу, сознательно или бессознательно желает именно окончательного закрепощения.
Целью революции никогда не было народное благо. В лучшем случае оно рассматривалось как одно из десятка побочных следствий, тогда как в основе всякой революции лежало гениальное самосохранение системы, иногда вынужденной прибегнуть к показному саморазрушению, чтобы тем верней воспрянуть из праха, когда необходимость ее вновь окажется подтверждена.
У меня было тайное соображение, что соблюдение орфографических законов как-то связано с уважением нравственных, — но это так же наивно, как полагать, будто человек законопослушный всегда становится образцом морали. Я столько знал отъявленных мерзавцев, никогда и ни в чем не преступивших закон… В общем, думал я, думал — и пришел только к одному: грамотность — это свидетельство покорности. Что вот, мол, готов человек к послушанию.
Начиная с известного уровня, нация не может зверски сопротивляться — она, если бы даже и хотела, не способна отступить на предыдущую ступеньку эволюции. В этом вся досада, вся трагедия истории… Но ирония в том, что нацию, достигшую такой высоты, до конца тоже не истребишь.
Я хотел бы полной свободы, но она нужна мне лишь для того, чтобы с максимальной изобретательностью и упорством принуждать к чему-либо самого себя. Я хотел бы измысливать себе новые и новые трудности — но так, чтобы никто не ограничивал меня в моем изощренном самомучительстве.
Когда человек чувствует, что он не стоит настоящей дружбы. он придумывает себе спасение обездоленного. Чтобы обездоленный любил его из благодарности
Свобода — не бояться смерти, потому что ты презираешь и ее, и все привходящие обстоятельства. Твой долг больше жизни, больше смерти, больше всего. И ничего с этим нельзя сделать. Ты свободен потому что ты лучше всех делаешь свое дело, и плевать на то, как делают его другие. Это их проблемы, а лучше всех должен быть ты.
Ленинград обступил, облепил его, как в детстве тюлевая занавеска, – бабушка сажала Кирилла на подоконник, строила с ним тюлевый дом; он детство помнил плохо, после ранения еще хуже, всплывали не слова, а картинки – мир сквозь тюль. Самый воздух тут был густ, полон теней, столько всего тут было – нельзя жить в городе, где столько всего было и миновало.
Есть тонкое отношение предпоследнего к последнему: ты и посмеиваешься над ним вместе со всеми, поскольку если не будешь посмеиваться — можешь стать последним (эта ниша есть во всяком кружке, хотя бы и самом дружеском); но громко посмеиваться не позволяют такт, милосердие, тот страх перед собственной сутью и стыд за неё, который и не позволил тебе стать последним (ибо первому и последнему одинаково присуща крайняя выраженность всех черт, а ты никогда не разрешал себе этого). Но поверх этой сложной диалектики есть кроткая, стыдливая благодарность — за то, что он хуже тебя и не стыдится этого.
Особенность сильной любви — способность влюбленных общаться на расстоянии, жить как бы в едином ритме или, музыкальнее говоря, в общей тональности. Им снятся одинаковые сны, они задают друг другу вопросы и получают ответы, и даже болезни у них, как правило, общие — причем это вовсе не те болезни, которые приключаются от любви.
Вероятно, люди только по этому принципу и делятся, все прочие разделения — лишь следствие: одни с рождения уверены, что им тут самое место, а другие всю жизнь оправдываются, тщатся доказать, что им сюда можно. Вторые ради самооправдания все время работают, а первые присваивают их труд, потому что им можно.
Бывают уверенные и веселые врачи, от которых пациенту легче, а бывают другие, не менее уверенные и веселые, при виде которых пациент немедленно смекает, что ему кранты. Чем первые отличаются от вторых — сказать невозможно но первые умудряются транслировать больным свою энергию и силу, а вторые подчеркивают ее и тем окончательно отгораживаются от сирых и убогих. Это как-то на уровне жеста, взгляда: две категории врачей, один лечит, другой калечит, разницы в методах никакой.
Природа знает примеры взаимопомощи и примеры борьбы за выживание, она гениально непоследовательна и этим неотразимо обаятельна. Природе нельзя верить, ее смешно наделять душой и мыслью. Душа и мысль даны только нам, и если в погоне за величием природы мы подражаем ее равнодушию и жадной, ползучей воле к жизни, единственным доступным нам величием становится величие зверства.
В любви самое ценное — разрыв, помнишь про страсть к разрывам, так вот, она действительно манит, потому что только разрыв и дает тебе почувствовать, что любовь была. Раньше я ненавидел разлуки, теперь тороплю их как могу. Прощания, расставания разные — мирные, бурные, яростные, — только они и дают доказательства, что я жив.