Кто бывал искушаем, падал и воскресал, найдя в себе силу хранительную, кто одолел хоть раз истинно распахнувшуюся страсть, тот не будет жесток в приговоре: он помнит, чего ему стоила победа, как он, изнеможенный, сломанный, с изорванным и окровавленным сердцем, вышел из борьбы; он знает цену, которою покупаются победы над увлечениями и страстями. Жестоки непадавшие, вечно трезвые, вечно побеждающие, то есть такие, к которым страсти едва притрогиваются. Они не понимают, что такое страсть. Они благоразумны, как ньюфаундлендские собаки, и хладнокровны, как рыбы. Они редко падают и никогда не подымаются; в добре они так же воздержны, как в зле.
Цитаты Александра Ивановича Герцена
… современная мораль не имеет никакого влияния на наши действия; это милый обман, нравственная благопристойность, одежда — не более. У каждого человека за его официальной моралью есть свой спрятанный esprit de conduite; официально он будет плакать о том, что бедный беден, официально он благородным львом вступится за честь женщины — privatim* он берёт страшные проценты, privatim он считает себя в праве обесчестить женщину, если условился с нею в цене. Постоянная ложь, постоянное двоедушие сделали то, что меньше диких порывов и вдвое больше плутовства, что редко человек скажет другому оскорбительное слово в глаза и почти всегда очернит его за глаза… * Здесь: в частной жизни (лат.).
За будущность науки нечего бояться. Но жаль поколение, которое, имея, если не совершенное освещение дня, то, наверное, утреннюю зарю, — страдает во тьме или тешится пустяками от того, что стоит спиной к востоку. За что изъяты стремящиеся от блага обоих миров: прошедшего, умершего, вызываемого ими иногда, но являющегося в саване, и настоящего, для них не родившегося?
С той минуты, когда младенец, улыбаясь, открывает глаза у груди своей матери, до тех пор, пока, примирившись с совестью и богом, он так же спокойно закрывает глаза, уверенный, что, пока он соснет, его перевезут в обитель, где нет ни плача, ни воздыхания, — все так улажено, чтоб он не развил ни одного простого понятия, не натолкнулся бы ни на одну простую, ясную мысль. Он с молоком матери сосет дурман; никакое чувство не остается не искаженным, не сбитым с естественного пути. Школьное воспитание продолжает то, что сделано дома, оно обобщает оптический обман, книжно упрочивает его, теоретически узаконивает традиционный хлам и приучает детей к тому, чтоб — они знали, не понимая, и принимали бы названия за определения. Сбитый в понятиях, запутанный словами, человек теряет чутье истины, вкус природы. Какую же надобно иметь силу мышления, чтоб заподозрить этот нравственный чад и уже с кружением головы броситься из него на чистый воздух, которым вдобавок стращают все вокруг!
Чем развитее народ, тем развитее его религия, но с тем вместе, чем религия дальше от фетишизма, тем она глубже и тоньше проникает в душу людей. Грубый католицизм и позолоченный византизм не так суживают ум, как тощий протестантизм; а религия без откровения, без церкви и с притязанием на логику почти неискоренима из головы поверхностных умов, равно не имеющих ни довольно сердца, чтоб верить, ни довольно мозга, чтоб рассуждать.
С той минуты, как попы, лавочники догадались, что потешные роты работников и учеников — дело очень серьезное, гибель New Lanark’a была неминуема. И вот отчего падение небольшой шотландской деревушки, с фабрикой и школой, имеет значение исторического несчастья. Развалины оуэнского New Lanark’a наводят на нашу душу не меньше грустных дум, как некогда другие развалины наводили на душу Мария; с той разницей, что римский изгнанник сидел на гробе старца и думал о суете суетствий; а мы то же думаем, сидя у свежей могилы младенца, много обещавшего и убитого дурным уходом и страхом — что он потребует наследства!
… любит, потому что любит, не любит, потому что не любит, — логика чувств и страстей коротка.
Мы лжём на словах, лжём движениями, лжём из учтивости, лжём из добродетели, лжём из порочности; лганье это, конечно, много способствует к растлению, к нравственному бессилию, в котором родятся и умирают целые поколения, в каком-то чаду и тумане проходящие по земле. Между тем и это лганье сделалось совершенно естественным, даже моральным: мы узнаем человека благовоспитанного по тому, что никогда не добьёшься от него, чтоб он откровенно сказал своё мнение.
Мы слишком привыкли к тому, что мы делаем и что делают другие вокруг нас, нас это не поражает; привычка — великое дело, это самая толстая цепь на людских ногах; она сильнее убеждений, таланта, характера, страстей, ума.
Любовь и дружба — взаимное эхо: они дают столько, сколько берут.
Двойственная натура человека именно в том, что он сверх своего положительного бытия, не может не стать отрицательно к бытию; он распадается не только с внешней природой, но даже с самим собою.
Человек так мало признавал права природы, что без малейших упреков совести уничтожал то, что ему мешало, пользовался, чем хотел.
Мы можем втеснять нашу волю только тому, что своей воли не имеет, или в чем мы отрицаем волю; поставить свою цель другому, значит его цель не считать существенною, или себя считать его целью.
Ничего не может быть ошибочнее, как отбрасывать прошедшее, служившее для достижения настоящего.
Все сущее во времени имеет случайную, произвольную закраину, выпадающую за пределы необходимого развития, не вытекающую из понятия предмета, а из обстоятельств.
Страдание, боль, — это вызов на борьбу, это сторожевой крик жизни, обращающий внимание на опасность.
Личности надо отречься от себя для того, чтобы сделаться сосудом истины, забыть себя, чтобы не стеснять ее собою.
Искусство легче сживается с нищетой и роскошью, чем с довольством. Весь характер, со своим добром и злом, противен, тесен для искусства.
Человек без сердца — бесстрастная машина мышления, не имеющая ни семьи, ни друга, ни родины.
В мещанине личность прячется или не выступает, потому что она не главное: главное — товар, вещь, главное — собственность.