Средний демократический обыватель, который полагает, что он умеет политически мыслить, возмущается самым принципом наследственной власти, — незаслуженной власти. Он также предполагает, что, во-первых, он, этот обыватель, избирает заслуженных людей и что, во-вторых, он избирает. Обыватель ошибается во всех трех случаях.
Цитаты из книги «Народная монархия»
Соловьев — кит нашей историографии, с которого списывали все остальные историки, сравнивал петровский перелом с «бурей, очищающей воздух», затхлая, де, атмосфера Московской Руси сменилась освежающим воздухом Петербурга. Освежение? Это Остерман и Бирон, Миних и Пален — освежение? Цареубийства, сменяющиеся узурпацией, и узурпации, сменяющиеся цареубийствами, — это тоже «освежение»? Освежением является полное порабощение крестьянской массы и обращение ее в двуногий скот? Освежением является превращение служилого слоя воинов в паразитарную касту рабовладельцев? Соловьев пишет: «Преобразования успешно производятся Петрами Великими, но беда, если за них принимаются Александры Вторые»… А почему, собственно, беда? В результате петровских «преобразований» подавляющее большинство населения страны было лишено всяких человеческих прав. В результате реформы Александра Второго оно эти права, все-таки, получило. После Петра Россия пережила почти столетие публичного дома. После Александра Второго мы переживали свой золотой век и в культуре, и в экономике. Так почему же беда? Ответа на этот вопрос вы не найдете ни у Пушкина, ни у Толстого, ни у Соловьева, а это были первые люди своего слоя.
Оба крыла нашего правящего слоя: и правое и левое, искали идейных опорных точек где угодно, но только не у себя дома. Правое крыло базировалось на немцах министрах и на немцах управляющих: оно нуждалось в дисциплине, которая держала бы массы в беспрекословном повиновении. Левое крыло обращало свои взоры к французской революции и черпало оттуда свое вдохновение для революции и ГПУ. Центр пытался копировать Англию, забывая о том, что для английского государственного строя нужно и английское островное положение. Так шла история — «русская общественная мысль», русская история, но без России.
Только здесь, в эмиграции, мы кое-как познали всю глубину политического невежества, свирепствующего на вершинах демократической власти: никто ничего не знает. И не может знать.
Реакция и революция есть по существу одно и то же: и одна и другая отбрасывают назад, иногда отбрасывают окончательно, как окончательно выбросила французский народ французская революция. И реакция, и революция есть, прежде всего, насилие, направленное против органического роста страны. Совершенно естественно, что методы насилия остаются одними и теми же: Преображенский приказ и ОГПУ, посессионные крестьяне и концентрационные лагеря, те воры, которых Петр приказывал собирать побольше, чтобы иметь гребцов для галер, и советский закон от 8 августа 1931 года, вербовавший рабов для концентрационных строек; безбожники товарища Ярославского, и всепьяннейший синод Петра, ладожский канал Петра (единственный законченный из шести начатых) и Беломорско-Балтийский канал Сталина, сталинские хлебозаготовители, и 126 петровских полков, табель о рангах у Петра и партийная книжка у Сталина, — голод, нищета, произвол сверху и разбой снизу. И та же, по Марксу, «неуязвимая» Россия — «неуязвимая» и при Петре, и при Сталине, которая чудовищными жертвами оплачивает бездарность гениев и трусость вождей.
Нам нужна какая-то страховка и от нашествий и от революций. Или, иначе: от вооруженных и невооруженных интервенций извне. Причём нам необходимо констатировать тот факт, что невооруженная интервенция западно-европейской философии нам обошлась дороже, чем вооружённые нашествия западно-европейских орд. С Наполеоном мы справились в полгода, с Гитлером — в четыре года, с Карлом Марксом мы не можем справиться уже сколько десятилетий. Шляхетская вооруженная интервенция Смутного времени была ликвидирована лет в десять, со шляхетским крепостным правом Россия боролась полтораста лет. Мы должны после всех опытов нашего прошлого твердо установить тот факт, что внутренний враг для нас гораздо опаснее внешнего. Внешний понятен и открыт. Внутренний — неясен и скрыт. Внешний спаивает все национальные силы, внутренний раскалывает их всех. Внешний враг родит героев, внутренний родит палачей. Нам нужен государственный строй, который мог бы дать максимальные гарантии и от внешних и от внутренних завоеваний.
К концу президентского срока кое-какое понятие, вероятно, появилось, но тогда наступают выборы и на президентское кресло садится человек, который опять не имеет никакого понятия.
«Оторванность от народа», «пропасть между народом и интеллигенцией», «потеря русского гражданства» и прочее заключается вот в чем: интересы русского народа — такие, какими он сам их понимает, заменены: с одной стороны, интересами народа — такими, какими их понимают творцы и последователи утопических учений, и, с другой стороны, интересами «России», понимаемыми, преимущественно, как интересы правившего сословия.
История человечества есть по преимуществу монархическая история. <...> Республиканская Северная Америка является одним из нынешних исключений, исторической роли которого мы еще оценить не можем: невероятно счастливые геополитические условия страны позволяют САСШ роскошь такого политического хаоса, какого не может позволить себе никакая иная страна в мире. <...> Какая иная страна может позволить себе роскошь такой политической неразберихи, которая свирепствует даже и в наше трагическое время. Все внешнеполитические опасности САСШ почти устранены наличием двух океанов и почти все внутриполитические — наличием чудовищных богатств, накопленных под прикрытием этих океанов. Представим себе североамериканскую политическую машину в России. К Великому Князю Владимиру Красное Солнышко скачут гонцы: «Княже, половцы в Лубнах». Великий Князь Владимир Красное Солнышко созывает конгресс и сенат. Конгресс и сенат рассматривают кредиты. Частная инициатива скупает мечи и отправляет их половцам. В конгрессе и сенате республиканцы и демократы сводят старые счеты и выискивают половецкую пятую колонну. Потом назначается согласительная комиссия, которая ничего согласовать не успевает, ибо половцы успевают посадить ее всю на кол.
Православная терпимость — как и русская терпимость, происходит, может быть, просто-напросто вследствие великого оптимизма: правда все равно свое возьмет — и зачем торопить ее неправдой? Будущее все равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы все равно сильнее других — зачем культивировать чувство зависти? Ведь наша сила — это сила отца, творящая и хранящая, а не сила разбойника, грабящего и насилующего. Весь смысл бытия русского народа, весь «Свете Тихи» православия погибли бы, если бы мы хотя бы один раз, единственный раз в нашей истории, стали бы на путь Германии и сказали бы себе и миру; мы есть высшая раса — несите к ногам нашим всю колбасу и все пиво мира…
Русская литература не отражает ни русской почвы, ни русской жизни. Платонов Каратаевых, как исторического явления, в России не существовало: было бы нелепостью утверждение, что на базе непротивления злу можно создать Империю на территории двадцати двух миллионов квадратных верст. Или вести гражданскую войну такого упорства и ожесточения, какие едва ли имеют примеры в мировой истории. Очень принято говорить о врожденном миролюбии русского народа, — однако, таких явлений, как «бои стенкой», не знают никакие иные народы, по крайней мере, иные народы Европы. Очень принято говорить о русской лени, — однако, русский народ преодолел такие климатические, географические и политические препятствия, каких не знает ни один иной народ в истории человечества.
Династия Грозного исчезла, и Борис Годунов оказался ее ближайшим родственником. Законность его избрания на царство не подлежит никакому сомнению, как и его выдающиеся государственные способности. <...> С Борисом Годуновым все, в сущности, было в порядке, кроме одного: тени Царевича Дмитрия. И московская олигархия во главе с князем Василием Шуйским нащупала самый слабый, — единственный слабый пункт царствования Годунова: она создала легенду о Борисе Годунове, как об убийце законного наследника престола. И тень Царевича Дмитрия стала бродить по стране. <...> Кто в Византии стал бы волноваться о судьбе ребенка, убитого двадцать лет тому назад? Там сила создавала право, и сила смывала грех. На Руси право создавало силу, и грех оставался грехом.
Оторванными от народа — или, если хотите, — от его элементарнейших интересов, в его, этого народа, понимании этих интересов, — оказались и красная и белая сторона нашей гражданской войны. <...> И никому не пришла в голову самая простая мысль: опереться на семейные, хозяйственные и национальные инстинкты этого народа, и в их политической проекции — на Царя-Батюшку, на Державного Хозяина Земли Русской, на незыблемость русской национальной традиции и не оставить от большевиков ни пуха, ни пера. Меня, монархиста, можно бы попрекнуть голой выдумкой. Однако, выдумка эта принадлежит Льву Троцкому: «Если бы белогвардейцы догадались выбросить лозунг «Кулацкого Царя», — мы не удержались бы и двух недель». «Белогвардейцы», то есть, в данном случае, правившие слои всех Белых армий, этого лозунга выбросить действительно не догадались. И по той простой причине, что если февральский дворцовый переворот, как и цареубийство 11-го марта 1801 года, был устроен именно для того, чтобы устранить опасность «крестьянского царя»…
Я исхожу из той аксиомы, что гений в политике это хуже чумы. Ибо гений — это тот человек, который выдумывает нечто принципиально новое. Выдумав нечто принципиально новое, он вторгается в органическую жизнь страны и калечит ее, как искалечили ее Наполеон и Сталин, и Гитлер, нельзя же все-таки отрицать черты гениальности — в разной степени — у всех трех. Шансов на появление «гения» на престоле нет почти никаких: простая статистика. <...> Власть царя есть власть среднего, среднеразумного человека над двумястами миллионами средних и среднеразумных людей. Это не власть истерика, каким был Гитлер, полупомешанного, каким был Робеспьер, изувера, каким был Ленин, честолюбца, каким был Наполеон, или модернизированного Чингиз-Хана, каким являлся Сталин.
Вся русская историография написана дворянами. Я совсем не хочу утверждать, что Соловьев или Ключевский сознательно перевирали действительность во имя сознательно понятых кастовых интересов. Все это делается проще. Человек рождается в данной обстановке. Она ему близка и мила. Она ему родная. <...> Не мог же Толстой не понимать, что Каратаев — это бессмыслица, как не мог же Пушкин не понимать, что в Пугачевском восстании что-что, а смысл все-таки был; смысл этот был вынужден признать и Ключевский, и Тихомиров, и даже Катков. А вот для Пушкина это был просто «бессмысленный бунт». «Бессмысленный и беспощадный» — и больше ничего.
В наших конкретных русских условиях — даже еще и послереволюционных — любая республиканская партийная говорильня вызовет неизбежную хозяйственную катастрофу, за которой последуют и всякие остальные. Да, Россия сможет пережить и это. Для того, чтобы, пройдя и «это», вернуться к 1613 году: «Яко едиными устами вопияху, что быти на Владимирском и Московском и на всех государствах Российского Царства Государем и Царем и Великим Князем Всея России, Тебе — Великому Государю Владимиру Кирилловичу…» Или, в переводе этой формулы на очень прозаический язык нашей современности: «Хватит, попили нашей кровушки. Волим под Царя Московского».
Несмотря на все ошибки, падения и катастрофы, идущие сквозь трагическую нашу историю, народ умел находить выход из, казалось бы, вовсе безвыходных положений, становиться на ноги после тягчайших ошибок и поражений, правильно ставить свои цели и находить правильные пути их достижения.
Сейчас это можно констатировать с абсолютной очевидностью: когда России пришлось плохо, то даже Сталин ухватился не за Гегеля и Маркса, а за Церковь, за Святую Русь, и даже за Святого Благоверного Князя Александра Невского. Вот они и вывезли.
Психология народа не может быть понята по его литературе. Литература отражает только отдельные клочки национального быта — и, кроме того, клочки, резко окрашенные в цвет лорнета наблюдателя. Так, Лев Толстой, разочарованный крепостник, с одной стороны, рисовал быт русской знати, окрашенный в цвета розовой идеализации этого быта, и, с другой, отражал чувство обреченности родного писателю слоя. Ф. Достоевский — быт деклассированного и озлобленного разночинца, окрашенный в тона писательской эпилепсии. А. Чехов — быт мелкой интеллигенции, туберкулезного происхождения. М. Горький — социал-демократического босяка.
В Первой мировой войне две единоличные формы правления — германская и русская монархии — в разных условиях и с разными предпосылками обескровили друг друга, и демократиям оставалось только одно: добить уже побежденного. Во Вторую мировую войну два иной формы, но тоже единоличные правления — диктатура Гитлера и диктатура Сталина — решили исход войны. «Второй фронт» был искусственно оттянут до того момента, когда у германской армии уже не хватало даже и ружейных патронов. Обе войны были выиграны двумя разными, но все-таки авторитарными режимами. Демократия Чехии сдалась без единого выстрела. Демократия Франции бежала после нескольких выстрелов, более мелкие демократии не воевали почти вообще. Единственным боеспособным исключением оказалось Великое Княжество Финляндское — под командованием русского генерала К. Маннергейма.