Моё тело принадлежит мне; вернее, я принадлежу своему телу.
Цитаты из книги «Возможность острова»
Для начала палестинский террорист утверждал, что в метафизическом плане ценность заложника равна нулю (ибо он неверный), но не является отрицательной: отрицательную ценность имел бы еврей; следовательно, его уничтожение не желательно, а попросту несущественно. Напротив, в плане экономическом заложник имеет значительную ценность, поскольку является гражданином богатого государства, к тому же всегда оказывающего поддержку своим подданным. Сформулировав эти предпосылки, палестинский террорист приступал к серии экспериментов. Сперва он вырывал у заложника зуб (голыми руками), после чего констатировал, что его рыночная стоимость не изменилась. Затем он проделывал ту же операцию с ногтем, на сей раз вооружившись клещами. Далее в беседу вступал второй террорист, и между палестинцами разворачивалась краткая дискуссия в более или менее дарвинистском ключе. Под конец они отрывали заложнику тестикулы, не забыв тщательно обработать рану во избежание его преждевременной смерти. Оба приходили к выводу, что вследствие данной операции изменилась лишь биологическая ценность заложника; его метафизическая ценность по-прежнему равнялась нулю, а рыночная оставалась очень высокой. Короче, чем дальше, тем более паскалевским был диалог и тем менее выносимым — визуальный ряд; к слову сказать, я с удивлением понял, насколько малозатратные трюки используются в фильмах «запёкшейся крови».
Я не только испытывал законное отвращение, какое чувствует любой нормальный мужчина при виде младенца; я не только был глубоко убеждён, что ребёнок — это нечто вроде порочного, от природы жестокого карлика, в котором немедленно проявляются все худшие видовые черты и которого мудрые домашние животные предусмотрительно обходят стороной. Где-то в глубине моей души жил ужас, самый настоящий ужас перед той непрекращающейся голгофой, какой является человеческое бытие. Ведь если человеческий детёныш, единственный во всём животном царстве, тут же заявляет о своём присутствии в мире беспрерывными воплями боли, то это значит, что ему действительно больно, невыносимо больно. То ли кожа, лишившись волосяного покрова, оказалась слишком чувствительной к перепадам температур, оставаясь по-прежнему уязвимой для паразитов; то ли всё дело в ненормальной нервной возбудимости, каком-то конструктивном дефекте. Во всяком случае, любому незаинтересованному наблюдателю ясно, что человек не может быть счастлив, что он ни в коей мере не создан для счастья, что единственно возможный его удел — это сеять вокруг себя страдание, делать существование других таким же невыносимым, как и его собственное; и обычно первыми его жертвами становятся именно родители.
Что нас действительно волнует, это обстоятельства нашей смерти; обстоятельства рождения — вопрос второй.
Между мужчиной и женщиной всегда, в любом случае что-то остается: небольшое влечение, маленькая надежда, крошечная мечта.
— В определённом возрасте, по-моему, становится не так-то легко заводить связи, — произнёс он, словно прочитав мои мысли. — Не так много поводов куда-то пойти, да и не хочется. А потом, столько всего надо делать, столько всяких формальностей, хлопот… ходить в магазин, стирать. Приходится тратить больше времени на собственное здоровье, просто чтобы поддерживать тело в более или менее рабочем состоянии. Начиная с какого-то момента жизнь становится административной — в первую очередь.
После ухода Изабель я отвык разговаривать с людьми умнее себя, способными угадывать ход моих мыслей; а главное, то, что он сказал, было чудовищно, убийственно верно…
Но на сей раз дело касалось непосредственно меня, и я совершенно чётко сознавал, что противопоставление эротики и нежности — одна из величайших мерзостей нашей эпохи, из тех, что выносят не подлежащий обжалованию смертный приговор всей цивилизации.
Францию накрыла волна сильных холодов, каждое утро на тротуарах находили замёрзших БОМЖей. Я прекрасно понимал: они не идут в открытые для них приюты, не желают жить среди себе подобных; это дикий мир, населённый людьми жестокими и тупыми, у которых тупость каким-то особенно мерзким образом усиливает жестокость; мир, не знающий ни солидарности, ни жалости: драки, изнасилования, пытки — самое обычное здесь дело; мир, фактически такой же беспощадный, как тюрьма, с той лишь разницей, что надзиратели в нём отсутствуют, а опасность присутствует всегда.
Вместе с эротикой почти сразу исчезает и нежность. Не бывает никаких непорочных связей и возвышенных союзов душ, ничего даже отдалённо похожего. Когда уходит физическая любовь, уходит всё; вялая, неглубокая досада заполняет однообразную череду дней. А относительно физической любви я не строил никаких иллюзий. Молодость, красота, сила: критерии у физической любви ровно те же, что у нацизма. Короче, я сидел по уши в дерьме.
Любовь легко поддаётся определению, но редко возникает в череде наших существований. Благодаря собакам мы воздаём должное любви, самой её возможности. Что есть собака, если не устройство для любви? Ей дают человека и возлагают на неё миссию любить его; и каким бы мерзким, гнусным, кособоким или тупым он ни был, собака его любит. Эта её особенность вызывала у человеческих существ прежней расы такое изумление и потрясение, что большинство — в этом сходятся все свидетельства — в конце концов начинали отвечать собаке взаимностью. Таким образом, образом, собака являлась устройством для любви с обучающим эффектом, который, однако, имел место только применительно к собакам и никогда — к другим людям.
Когда искренне любишь, единственный шанс выжить — это скрывать свои чувства от любимой женщины, в любых обстоятельствах напускать на себя лёгкое безразличие. Как это просто — и как печально! Этот факт сам по себе — обвинительный приговор человеку!…
Сексуальная жизнь мужчины делится на два этапа: на первом этапе он эякулирует слишком быстро, на втором у него не стоит вообще.
Видеть, как мимо несутся машины, это уже немножко жить.
Никто не может видеть выше самого себя, пишет Шопенгауэр, поясняя, что между двумя личностями со слишком разным уровнем интеллектуального развития обмен мыслями невозможен.
Естественно, мы переспали в первую же ночь; так всегда и бывает в серьёзных отношениях.
Мне осталось жить, наверное, лет шестьдесят; более двадцати тысяч совершенно одинаковых дней. Я буду избегать мысли и избегать страдания. Подводные камни жизни лежали далеко позади; теперь я вступил в пространство покоя и исчезну из него лишь в результате прекращения физиологических процессов.
Я купался долго, под солнцем и под звёздами, и не испытывал ничего, кроме лёгкого, смутного ощущения питательной среды. Счастье лежало за горизонтом возможного. Мир — предал. Моё тело принадлежало мне лишь на короткое время; я никогда не достигну поставленной цели. Будущее — пустота; будущее — гора. В моих снах теснились оболочки чувств. Я был — и не был. Жизнь была — реальна.
Люди — бывшие животные, поэтому они так много говорят о погоде и климате, в их органах чувств живёт первобытная память об условиях выживания в доисторическую эпоху. В этих дежурных, однообразных разговорах таится, однако, вполне реальная проблема: хоть мы и живём в квартирах, в условиях постоянной температуры, которую обеспечивает нам проверенная, давно обкатанная технология, нам всё равно не избавиться от этого психологического атавизма; а значит, полное осознание собственного тотального и неизбывного ничтожества и несчастья может иметь место лишь по контрасту — в более или менее благоприятных климатических условиях.
Любовь кончается не потому, что приелась, вернее, она приедается потому, что нас гложет нетерпение, нетерпение тел, которые знают, что обречены, но хотят жить, хотят в отведённый им срок испробовать все шансы, не упустить ни одной возможности, использовать по максимуму ограниченное, ускользающее, пошлое время, принадлежащее им, а значит, не могут любить никого, ибо все остальные кажутся им такими же ограниченными, ускользающими, пошлыми.
В начале жизни своё счастье понимаешь лишь после того, как его потерял. Потом приходит зрелость, когда, обретая счастье, заранее знаешь, что рано или поздно потеряешь его. А ещё я понял, что пока не вступил в третий период жизни, в возраст настоящей старости, когда сознание неизбежной утраты счастья вообще не позволяет быть счастливым.
Можно расслабиться — когда становится по-настоящему наплевать.