Под «бонапартистом» я разумею вообще всякого, кто смешивает выражение «отечество» с выражением «ваше превосходительство» и даже отдает предпочтение последнему перед первым. Таких людей во всех странах множество, а у нас до того довольно, что хоть лопатами огребай.
Цитаты из книги «За рубежом»
Врачебная наука популяризирует болезни, делает их общедоступными.
Ишь ведь как чисто — плюнуть некуда!
Надо сказать правду, в России в наше время очень редко можно встретить довольного человека (конечно, я разумею исключительно культурный класс, так как некультурным людям нет времени быть недовольными). Кого ни послушаешь, все на что-то негодуют, жалуются, вопиют. Один говорит, что слишком мало свобод дают, другой, что слишком много; один ропщет на то, что власть бездействует, другой — на то, что власть чересчур достаточно действует; одни находят, что глупость нас одолела, другие — что слишком мы умны стали; третьи, наконец, участвуют во всех пакостях и, хохоча, приговаривают: ну где такое безобразие видано?! Даже расхитители казенного имущества — и те недовольны, что скоро нечего расхищать будет.
Словом сказать, это обыкновенные «русские люди», у которых брюхо болит, если где плохо лежит.
[Чиновники Дыба и Удав…] И, в довершение всего, у обоих, по смерти, вместо монументов будет воткнуто на могилах по осиновому колу.
Но если бы и действительно глотание Kraenchen, в соединении с ослиным молоком, способно было дать бессмертие, то и такая перспектива едва ли бы соблазнила меня. Во-первых, мне кажется, что бессмертие, посвященное непрерывному наблюдению, дабы в организме не переставаючи совершался обмен веществ, было бы отчасти дурацкое; а во-вторых, я настолько совестлив, что не могу воздержаться, чтоб не спросить себя: ежели все мы, культурные люди, сделаемся бессмертными, то при чем же останутся попы и гробовщики?
Нет ничего изнурительнее, как не понимать и не быть понимаемым.
Недавно, проезжая через Берлин, я заехал в зоологический сад и посетил заключенного там чимпандзе. При случае советую и вам, читатель, последовать моему примеру. Вы увидите бедное дрожащее существо, до того угнетенное тоской по родине, что даже предлагаемое в изобилии молоко не утешает его. Скорчившись, сидит злосчастный пленник под теплым одеялом на соломенном одре и, закрывши глаза, дремлет предсмертного дремотой. Какие сны снятся старику — этого, конечно, нельзя угадать, но, судя по тоскливым вздохам, ясно, что перед умственным его взором мелькает нечто необыкновенно заманчивое и дорогое. Быть может, там, в родных лесах, он был исправником, а может быть, даже министром. В первом случае он предупреждал и пресекал; во втором — принимал в назначенные часы доклады о предупреждении и пресечении Без сомнения, это были доклады не особенно мудрые, но ведь для чимпандзе, по части мудрости, не особенно много и требуется. И вот, теперь он умирает, не понимая, зачем понадобилось оторвать его от дорогих сердцу интересов родины и посадить за решеткой в берлинском зоологическом саду. Умирает в горьком сознании, что ему не позволили даже подать прошения об отставке (просто поймали, посадили в клетку и увезли), и вследствие этого там, на родине, за ним числится тридцать тысяч неисполненных начальственных предписаний и девяносто тысяч (по числу населяющих его округ чимпандзе) непроизведенных обысков!
Но как ни мало привлекательна была речь Клемансо и вообще вся обстановка палатского заседания, всё-таки, выходя из палаты, я не мог воздержаться, чтоб не воскликнуть: вот кабы у нас так! Что делать! Такие уж у нас, русских, глаза завистливые, что не можем мы в чужом глазу сучка видеть, чтоб себе того же не пожелать. <...> Оттого-то и весело в Париже, что всё там есть и всё можно видеть, обо всём говорить и даже поврать. Даже у русских там сердце играет. А у нас дома ничего нет, стало быть, и глядеть не на что, и язык не из-за чего шевелить. Правда, иногда и у нас случается слышать, будто в таком-то месте, еще с времен царя Гороха, заседает какая-то комиссия — ну, и пущай её заседает!
… вероятно, кто-нибудь из русских «весёлых людей» ради шутки уверил вас, что каторга есть удел всех русских на земле. Но это неправильно. Каторгою по-русски называется такой образ жизни, который присвоивается исключительно людям, не выполняющим начальственных предписаний. Например, если не приказано на улице курить, а я курю — каторга! Если не приказано в пруде публичного сада рыбу ловить, а я ловлю — каторга! <...> Тяжеленько, но зато прочно. Всем же остальным русским обывателям, которые не фордыбачут, а неуклонно исполняют начальственные предписания, предоставлено — жить припеваючи.
— А я об чем же говорю! Я говорю: нужда заставит и калачи есть…
— Это ещё что такое?
— Очень просто. При обыкновенных условиях жизни, когда человек всем доволен, он удовлетворяется и мякинным хлебом; но когда его пристигнет нужда, то он становится изобретательным и в награду за эту изобретательность получает возможность есть калачи.
В красоте природы есть нечто волшебно действующее, проливающее успокоение даже на самые застарелые увечья. Есть очертания, звуки, запахи до того ласкающие, что человек покоряется им совсем машинально, независимо от сознания. Он не анализирует ни ощущений своих, ни явлений, породивших эти ощущения, а просто живет как очарованный, чувствуя, как в его организм льется отрада.
Я, разумеется, далек от того, чтобы утверждать, что русская жизнь имеет исключительно дело с берейторами, идиотами и расточителями, но для меня вполне несомненно, что всякое негодующее и настойчивое слово, посланное навстречу расхищению и идиотству, неизбежно и как-то само собой зачисляется в категорию «неотносящихся» дел. Такой-то украл… да не у вас ведь — какое вам дело? Такой-то идиотски сгубил целую массу людей… да не вас ведь сгубил — какое вам дело? Такой-то позорным образом расхитил и расточил вверенное его охране имущество… да ведь не ваше — какое вам дело? Вот ответы, какие дает обыденная жизненная практика на негодующие и настойчивые запросы. Она снисходительно отнесется к вору, ходатайствующему по своему делу, и назовет беспокойным, безалаберным (а может быть, даже распространителем «превратных толкований») человека, которому дорого дело общее, дело его страны.
Русская лошадь знает кнут и потому боится его (иногда даже до того уже знает, что и бояться перестаёт: бей, несытая душа, коли любо!); немецкая лошадь почти совсем не знает кнута, но она знает «историю» кнута, и потому при первом щёлканье бича бежит вперёд, не выжидая более действительных понуждений. Так точно и во всём.
У нас, брат, без правила ни на шаг. Скучно тебе — правило; весело — опять правило. Сел — правило, встал — правило. Задуматься, слово молвить — нельзя без правила. У нас, брат, даже прыщик и тот должен почесаться прежде, нежели вскочит. И в конце всякого правила или поронцы, или в холодную.
И не было тогда ни дифтеритов, ни тифов, ни болезней сердца, а был один враг телес человеческих: кондрашка. Поэтому говорили кратко: вчера Сидор Кондратьич с вечера покушали, легли почивать, а сегодня утром смотрим, а они приказали долго жить. Вообще я думаю, что и болезни, и самая смертность получают развитие по мере усовершенствования врачебной науки. Или, говоря другими словами, врачебная наука популяризирует болезни, делает их общедоступными.
… известно, что никто не выделяет такую массу естественных зловоний, как благополучный человек. Что ему! щи ему дают такие, что не продуешь; каши горшок принесут — и там в середке просверлена дыра, налитая маслом; стало быть, и тут не продуешь. И так, до трех раз в день, не говоря об чаях и сбитнях, от которых сытости нет, но пот все-таки прошибает. Брюхо у него как барабан, глаза круглые, изумленные — надо же лишнюю тяжесть куда-нибудь сбыть. Вот он около лавки и исправляется. А в лавке и товар подходящий: мясо, живность, рыба. Придет покупатель: что у вас в лавке словно экстренно пахнет? — а ему в ответ: такой уж товар-с; без того нельзя-с. Я знаю Москву чуть не с пеленок; всегда там воняло.
… коли любишь — прикажи, а не любишь — откажи!
А нынче — послушайте, какая трель всенародно раздается из любого литературного клоповника! Мыслить не полагается! добрый же сын отечества обязывается предаваться установленным установленным телесным упражнениям и затем насыщаться, переваривать и извергать. Всякий же, кто обнаружит попытку мышления, будет яко пособник, укрыватель и соучастник злодейских замыслов… Неужто же мы так и останемся при этих хлевных идеалах?