Цитаты Альбера Камю

В этом гнусном углу, наедине с бессмысленной жизнью, он из последних сил старался воскресить прошлое, которое и было его счастьем. Должно быть, это ему удалось, потому что от столкновения прошлого с жалким настоящим брызнула искра божья — и бедняга залился слезами. Мерсо растерялся, как это бывало с ним всякий раз при виде неприкрытого проявления человеческого горя, и в то же время почувствовал уважение к этой тупой боли.

Он пытался справиться с отчаяньем, которое впервые за много дней нарастало в нем словно морской прилив. «Нет», — говорило его сердце безнадежности и одиночеству. И, противясь великой тоске, заполнившей все его существо, Мерсо чувствовал, что единственной подлинной силой в нем был бунт, а все остальное — это лишь суета и самолюбование.

Он ясно видел многое. Он долго надеялся на женскую любовь, но оказалось, что это — не его удел. Его жизнь, со службой в конторе, сонным прозябанием в запущенной комнате, с кабачками и любовницами, была посвящена лишь одному — поискам счастья, которое он, подобно всем остальным, считал, в сущности, недостижимым. Делал вид, будто ему хочется счастья, но никогда не стремился к нему осознанно и целенаправленно. Никогда, вплоть до того самого дня… А начиная с того рокового мига, когда он хладнокровно рассчитанным поступком перевернул всю свою жизнь, счастье стало казаться возможным. Можно сказать, что он сам в муках породил свое новое «я». И не ценой ли осознания той унизительной комедии, которую играл до сих пор?

А теперь настал его черед напрячь волю и сделать шаг к собственному счастью. Но для этого нужно было время, а кому не известно, что обладание временем — это столь же заманчивая, сколь и опасная власть.

Он чувствовал себя свободным и от собственного прошлого и от того, что было им утрачено. И он принимал это самоутешение, это сжатие душевного пространства, это пылкое, но трезвое и терпеливое отношение к миру. Ему хотелось, чтобы жизнь уподобилась куску теплого хлеба, который можно как угодно комкать и мять.

Ему показалось, что весь уличный гомон, вся неведомая жизнь по ту сторону окрестных домов, голоса людей, которые где-то живут, имеют семьи, с кем-то ссорятся или мирятся, играют по вечерам в преферанс, болеют или выздоравливают, гул человеческого муравейника, населенного существами, чьи сердца не хотят биться в лад с чудовищным сердцем толпы, — все эти звуки текли по переходу, разливались по двору и, взмывая ввысь, словно мыльные пузыри, лопались у него в комнате.

Мерсо, молча поглядывавший то на море, то на небо, чувствовал, что у него хватит сил любить эту жизнь, чей лик то окрашен слезами, то озарен солнцем, прозревать ее и в соленой волне и в горячем камне, восхищаться ею, ласкать ее изо всех сил своей любви и своего отчаянья. В этом была суть его нищеты и его неповторимого богатства. Он выглядел игроком, проигравшимся в пух и прах и начинающим новую партию с полным сознанием своих сил и с отчаянной, но трезвой готовностью заглянуть в лицо судьбе.

Захлопали двери. По лестницам побежали люди, я не понял где: близко или далеко. Потом я услышал, как в зале суда чей-то голос глухо читает что-то. А когда опять раздался звонок и отворилась дверь в загородку для подсудимых, на меня надвинулось молчание зала, молчание и странное ощущение, охватившее меня, когда я заметил, что молодой журналист отвел глаза в сторону. Я не взглянул на Мари. Я не успел, потому что председатель суда объявил — в какой-то странной форме — «от имени французского народа», что мне отрубят голову и это будет произведено публично, на площади. И тогда у всех на лицах я прочел одно и то же чувство. Мне кажется, это было уважение. Жандармы стали очень деликатны со мной. Адвокат положил свою ладонь на мою руку. Я больше ни о чем не думал. Но председатель суда спросил, не хочу ли я что-нибудь добавить. Я подумал и сказал: «Нет». И тогда меня увели.

Череда дней непрерывна. Только что над заливом клубился утренний, пронизанный солнцем туман, — и вот уже над тем же заливом спускается тихий вечер. День занимается над морем и меркнет за горами, потому что небо — это всего лишь дорога, пролегающая между морем и горной цепью. Мир извечно твердит только одну фразу, которая поначалу кажется заманчивой, а потом — надоедливой. Но наступает время, когда он покоряет нас этим бесконечным повторением и получает награду за свое упорство.

Мерсо остался наедине с ночью, ему показалось, что он наконец-то достиг своего, сподобился безмятежности, порожденной упорным самоотречением, обрел ее при поддержке того самого мира, который бесстрастно отрицал его право на существование.