— Вот это и есть главный секрет твоего отношения к людям — напяливание на себя лицемерных приличий, которые слетят при первой реальной опасности. Если я не боюсь дико посылать эти приличия в жопу в обычной жизни, а ты боишься, то не надо завидовать мне и пытаться порицать с мнимых гуманистических позиций, маскируя на самом деле свою ущербность.
— Да какую ущербность?!
— Стыд за постоянное лицемерие, от которого ты не можешь избавиться из страха стать парией.
Цитаты Павел Санаев
Отнимать ребенка у матери и отнимать мать у сына — немыслимо, преступно.
Блошки! Я лекарства по пятьдесят рублей покупаю, а она блошки приносит! Чтоб у неё блошки прыгали по телу до самой смерти!
Зачем удерживаться от маленького зла, если знаешь, что способен совершить большое?
Эпикурейцы учили, что ни одно удовольствие нельзя получать сразу. Его надо ждать с вожделением, и тогда ты всегда сможешь дико обламывать свое ненасытное эго, склонное к пресыщению, и будешь король.
Ты не врубаешься в шестеренки не только физической жизни, но и метафизической. Заявляя: «Спорим, я возьму от жизни самое лучшее», ты бросаешь вызов Судьбе. Судьба за это лишит тебя возможности получить среднее счастье и оставит два абсолютных варианта — стать победителем или неудачником.
Если рассказывать друг другу, кто в каком институте учится и кто какой фильм смотрел, это иссякнет за полчаса и станет скучно, — объяснял Валера. — Главное, уметь весело говорить ни о чем. Это как теннис: один делает смешную подачу, другой стремится отбить так, чтобы стало еще смешнее, и нагромождается веселый абсурд.
Он поделился своим тайным счастьем, а Мартин презрел его, как в далеком детстве презрели старшие ребята пластмассовый пистолет, к-м он решил похвастаться во дворе. Обиднее всего было то, что он сам устыдился своего чувства, как устыдился тогда своей примитивной игрушки, увидев стальную копию кольта, стрелявшую капсюльными пистонами.
Раздолбай перелил кофе в чашку, сделал большой глоток и вдруг… ощутил себя взрослым. Это чувство возникло из ниоткуда, словно в эфире кто-то переключил канал, по которому транслировалась его жизнь. <...> Вся память прожитых лет в один миг показалась ненужным балластом. <...> … всю эту рухлядь захотелось вышвырнуть вон из памяти, как плюшевые игрушки, которыми он играл до шести лет и которых застеснялся в семь.
— Слушай меня внимательно. Если ты еще раз пойдешь в МАДИ, я пошлю туда дедушку, а он уважаемый человек — твой дедушка. Он пойдет, даст сторожу десять рублей и скажет: «Увидите здесь мальчика, высохшего такого, в красной шапочке и в сером пальто… убейте его. Вырвите ему руки, ноги, а в зад напихайте гаек». Твоего дедушку уважают, и сторож сделает это. Сделает, понятно?!
Потеть мне не разрешалось. Это было еще более тяжким преступлением, чем опоздать на прием гомеопатии! Бабушка объясняла, что, потея, человек остывает, теряет сопротивляемость организма, а стафилококк, почуяв это, размножается и вызывает гайморит. Я помнил, что сгнить от гайморита не успею, потому что, если буду потный, бабушка убьет меня раньше, чем проснется стафилококк. Но как я ни сдерживался, на бегу все равно вспотел, и спасти меня теперь ничто не могло. — Вспотел… Матерь божья, заступница, вспотел, сволочь! Господи, спаси, сохрани! Ну сейчас я тебе, тварь, сделаю козью морду!
Жизнь — борьба за доминирование, и другого смысла в ней нет. Или ты сумеешь всех растолкать и набрать ништяков, или тебя затопчут.
Рядом со мной, и утром, и перед сном, была жизнь, а счастья можно было только дождаться, прикоснуться к нему на несколько минут и снова будто пренебрегать им, как только грохнет захлопнутая за его спиной дверь.
По мнению бабушки, я мог выскользнуть из-под ремней и улететь к какой-то матери. К какой, я не понял, но не к своей — это точно.
Развить самостоятельность возможно только при полной материальной независимости.
Встань, пипку вымою.
— Осторожно!
— Не бойся, все равно не понадобится. Развернись, спину потру.
Я развернулся и уткнулся лбом в кафель.
— Не прислоняйся лбом! Камень холодный, гайморит обострится.
— Жарко очень.
— Так надо.
— Почему никому так не надо, а мне надо? — Этот вопрос я задавал бабушке часто.
— Так никто же не гниет так, как ты. Ты же смердишь уже. Чувствуешь?
Я не чувствовал.
Тыц ***ыц!
Я любил Чумочку, любил её одну и никого, кроме неё. Если бы её не стало, я безвозвратно расстался бы с этим чувством, а если бы её не было, я вовсе не знал бы, что это такое.
Борька обзывал их козлами, а я проклинал их небом, Богом и землей. А потом мы удирали и думали: «Как мы их, а! Знай наших!».
Какой смысл держаться за принципы, если знаешь, что в определенных обстоятельствах нарушишь их все равно?